Имхо

Брат. Смысл и преступное искажение

2425

До Сталина слово «брат» в русской обыденности почти универсально имело положительную (или нейтральную) коннотацию, авраамическую, христианскую, европейскую. Было употребление этого важного слова с подковыркой, как иллюстрация какого-то большого обмана (как у Достоевского в «Братьях Карамазовых») — но для какого же слова ее нет? Что произошло в условиях сталинской монолитности и его т.н. «патриотизма»? Как крайняя и пугающая разобщенность стала обозначаться этим страшнеющим словом?

Моя гипотеза (и я слышал это мнение от тонкого человека того времени) состоит в том, что корни надо искать, в том числе, в семинарии, где Сталин учился, где уловил немало внешнего, дисциплинарного, косно и формально следующего из древних традиций, и где одновременно утверждался во враждебности божественному началу.

В древнем христианстве, особенно на Востоке, возникла традиция старчества — искренняя, простая и сложная одновременно, плохо и трудно понимаемая вне своего подлинного контекста в других условиях и в другую эпоху. Смысл этой традиции переложил для понимания широкой публикой Достоевский в «Братьях Карамазовых». Старший, опытный брат, обычно монах, доверяя духовным возможностям младшего брата, берет за него ответственность перед вечностью и временными обстоятельствами, а младший брат, доверяя опыту старшего, принимает на себя откровение во всем и следование той дорогой, которую показывает старший. Какие-то малые элементы таких отношений складываются между людьми в самых разных ситуациях (ну хотя бы в семье) и имеют фрагментарный и подвижный, меняющийся характер. В буквальном же смысле и в полной мере это — особый мир, крайняя редкость, в принципе не для всех, а только для тех, кому это оказалось дано органично, в нужное время и в нужном месте, да и в нужной мере, не насильственным образом, без налета ультиматумов и шантажа. Человек должен оставаться сам собой, а не играть роль — вот основа отношений доверия. Такие отношения ситуационно — не всегда, но временами — могут вести к внешним парадоксам, когда старший брат с младшим обращается парадоксально, и как бы абсурдно: высказывает странные с виду просьбы, поручает что-то, а потом быстро отменяет и т. д. Это может выглядеть странно и ни в коем случае не может и не должно служить универсальным примером, примером для чьего-то подражания. Основа — доверие и чувство меры. И каждый случай таких отношений между людьми — особый, уникальный, не поддающийся формальному описанию и обобщению.

«Институционализированные» отношения старшего и младшего брата были редки всегда, были редки в последние столетия и, естественно, очень редки сейчас. Вдобавок такие отношения, если и складываются, то чаще всего еще и привязаны к какому-то подобающему для такого месту.

Ходячая вульгаризация ничего, кроме вреда, принести не может — ни в чем, а тем более в таком особом «формате». Но этой вульгаризации, основанной на самоутверждении, как раз бывает немало. И чем выше и тоньше жизненная проблематика, тем страшнее ее вульгаризация. Подмена любви и доверия чем-то «похожим» ведет к разрушительным последствиям. Безответственное, а тем более холодное «использование методов» в условиях подмены сути отношений делает из «брата» манипулятора и убийцу. И еще: высоким нравственным началом — веры, братства, любви — нельзя пользоваться. То есть, его нельзя рассматривать как фактор житейской пользы, как фактор личной безопасности.

В России, возможно, еще в XIX веке сложилось несколько иначе. Традиция старчества нередко сводилась исподволь к зауженному «мистическому рационализму», к своеобразному практицизму. Уследить за этим трудно, так как в вопросе таких отношений всегда очень много личного, да еще и привязанного к «кодам» эпохи, но, пожалуй, можно заметить, что возник «разворот» этого феномена, когда доминирующим становится неограниченно жесткое восприятие: угрозы поджидают нас со всех сторон и на каждом шагу и вовне человека, и внутри, в душе, а «старец» нужен, чтобы охранить послушника от какой-нибудь страшной жизненной ошибки. Временами получается, что человек, ощущая крайнюю сложность и опасность жизни вокруг себя, решает как бы «договориться с Богом»: я Тебе, Боже, даю послушание вот этому «старцу» и безграничную дисциплину, а Ты мне в ответ, уж, пожалуйста, за такое понимание ситуации, подаруешь безопасное и относительно, насколько возможно в этих условиях, благополучное бытие моим родственникам, окружению, семье и лично мне, грешному. На месте безграничного сокровища духа оказывается что-то провинциальное, гетто, субкультура. Тогда легко вообще теряется содержание, остается метод, а дальше остается «ролевая игра», изображение человеком самого себя.

То, что призвано в глубокой подлинности формировать шаг за шагом саму суть человеческой личности, нельзя использовать в порядке «ролевой игры»: получится кощунственный перевертыш, когда личность — одна (или вообще нет ее), а роль — совсем другая, причем разная в зависимости от обстоятельств и формата «социальной группы». Происходит подмена воспитания дрессировкой, максималистическое намерение не зависеть от мира, людей, обстоятельств оборачивается крайним конформизмом. Это тонкая грань между нравственным подвигом добра и тоталитарной моделью, которая — само зло.

Когда святой V века много лет «поручает» ученику поливать мертвую палку в пустыне, а через годы, через прожитую жизнь эта палка вдруг расцветает — это результат веры в Бога, Творца всего, который из ничего творит добро, чему захочет — может дать расцвести, это и результат любви к человеку, который способен воспринять крупицы, осколки, отблески творческого гения и, если он действительно хочет быть настоящим, не ложным, то становится способен «транслировать» эти лучи на какие-то фрагменты окружающего мира. Когда злодей, чиновник, неграмотный фельдфебель раздает нелепые и противоречивые команды, он решает задачу поддержания порядка в социальной группе и самоутверждения, задачу циничную и абсолютно противоположную творчеству с любой буквы, а окружающих себя людей он калечит. Кем он при этом называется — бандитом, кумиром большой или маленькой толпы, командиром, корпоративным менеджером, генсеком, «духовным наставником» — это частности, не столь уж важные по сути. Он насилует и навязывает свою волю, безысходно ломает под себя. «Расставляет все по своим местам»…

Я не поклонник Михаила Афанасьевича Булгакова, но он, несомненно, был человек страдающий и масштабный, и его творческий поиск был масштабен и парадоксален. Внешне держась расположения Сталина, придумал, как, через пьесу о Сталине, попробовать вывести свой образ жизни и творчества за рамки сталинской обрыдлости. Сталин этот «ход безысходности», конечно, разгадал и устроил психологическую «воспитательную» экзекуцию, после которой человек плана М. А. Булгакова подняться уже не мог в принципе, и ему оставалось только личностно распадаться, сдаться банальностям и вскоре умереть в них. Сталин дал Булгакову право формировать творческую группу, дал всей этой группе командировку на Кавказ — и работа могла получиться, при внешней преданности вождю, независимая и творчески умопомрачительная. А уже в поезд Сталин прислал телеграмму, что все отменяется. Для Булгакова это был конец без лагеря и расстрела.

«Игумен, смиряющий гордыню». Про такую модель поведения Сталин, возможно, узнал в своей семинарии, где что-то читал, где кого-то видел в такой роли, или (очень может быть) с помрачением, с трагедией для своей души, испытал на себе. И стал применять, для самоутверждения и отмщения за унижение. Внешне чем-то похоже, и для сословия некоторых людей «строгой храмовой дисциплины» даже привлекательно. «Да, жестокий, диктатор, но это же вам не бесшабашный безумец Хрущев…». Когда планомерная жестокость — «не грех» или не столь большой грех по сравнению с невежественным кощунством, то, при сохранении дисциплинарной формы, вся парадигма того, что принято называть словом «благочестие», рушится полностью. Аскетическая одежда диктатора делает его не лучше, а еще хуже. И советский маршал, реально или мифически носивший с собой по фронтовым ставкам православную символику, не стал от этого подобен Федору Ушакову: если я не ошибаюсь, главное достоинство Ушакова было в том, что у него в боях среди своих практически не было потерь…

Не христианство, не Европа, а какая-то громадная евразийская секта с «конфуцианским» пониманием братства, семьи, народа, коллектива, с главным гуру и безответственными исполнителями из псевдо-арийских романтических мифов. И хотя это во многом коренилось в подспудных агрессивно-охранительных течениях «старой России», хотя это явление и оттуда выросло, тем не менее, оно непомерно далеко от общей картины «старой русской жизни», которую дает, в том числе, столь трудно воспринимаемая классическая литература: принципиально иные «репутационные приоритеты». Манипулирование и внушение. Человек ответственно добрый подменяется волевым, сильным, ловким. Остальное — дело техники… Октябрь 1917, потом сталинская диктатура, потом — «далее – везде»… Попытки выстроить обратный ход ведут все туда же, потому что касаются лишь внешнего, механистичного. Впрочем, пока есть усилия, остается и шанс, что будущее не останется сплошь жестоким, тоскливым и бездарным.